Поиск по этому блогу

26 ноября 2017 г.

Чайна Мьевиль. Чем важна русская революция?

Прежде всего, социалистическая революция в России, случившаяся в октябре 1917-го, - это совершенно невероятная история. Но как быть с тем, что эти масштабные события случились давным-давно в совершенно чужих для нас обстоятельствах? Со времен 1989 года и падения сталинизма, мейнстрим похоронил революцию и отпраздновал это погребение... Были ли те эпохальные потрясения зловещим предостережением или чем-то другим? И вообще, имеет ли сейчас революция хоть какое-то значение? 







Прежде всего, социалистическая революция в России, случившаяся в октябре 1917-го, - это совершенно невероятная история. Она была кульминацией эпохальных событий того года, начавшихся в феврале с неожиданного отречения Николая II и краха его режима, - и подводила итог всем интригам, всему насилию и мужеству, всей верности и предательству. 


Но как быть с тем, что эти масштабные события случились давным-давно в совершенно чужих для нас обстоятельствах? Со времен 1989 года и падения сталинизма, мейнстрим похоронил революцию и отпраздновал это погребение, тем самым отождествив ее с претенциозными склеторическими деспотиями, которые готовы были рядиться в какие угодно одежды, лишь бы не признаваться, что с самого начала они были поражением революции. Были ли те эпохальные потрясения зловещим предостережением или чем-то другим? И вообще, имеет ли сейчас революция хоть какое-то значение? 


Имеет. Имеет, потому что однажды все изменилось. Почему бы этому не повториться? Даже когда меня, завороженного и вдохновленного Русской революцией, встречающей в этом году столетний юбилей, спрашивают, почему сегодня революция должна кого-то интересовать, вначале я, признаться, запинаюсь и замолкаю. Но именно это и важно: не меньшим, чем слова, ключом к пониманию Октября является то, что нельзя ими выразить. 


Буквально кожей мы чувствуем, что революция важна, но мы понимаем также,
что любая попытка «объяснить» ее «значение» будет выглядеть неуклюже, догматично и даже как-то виновато. Чрезмерная склонность «объяснять» все на свете – беда не только левых, но в данном случае особенно раздражает, что «объяснения» исходят от радикалов, идущих наперекор историческим фактам, трактовкам и мнениям, включая даже и свое собственное (одним из примечательных следствий недавних политических «обломов» типа КорбинаСандерсаТрампа, французских президентских выборов и др. стал коллапс «здравого смысла» и унижение всезнаек).


В России, путинский режим прекрасно осознает значение революции – и это ставит его в сложное положение. Будучи капиталистическим (бандитский капитализм – все равно капитализм), он вряд ли может называть себя наследником революции; но в то же время общество то и дело возвращается к официальной и полуофициальной ностальгии по символическим осколкам «Великой России», включающим в себя, среди прочего, и сталинизм. Это создает в России, по меткому выражению Бориса Колоницкого, атмосферу «очень непредсказуемого прошлого». 


В свой последний визит в Санкт-Петербург я спросил своих русских друзей, как их правительство справится с такой сложной задачей (если ему, конечно, придется ей заниматься). Отметит ли оно столетие революции или предпочтет его замолчать? «Они скажут, что революция была жестоким противостоянием…, - ответили мне, - и, конечно, в итоге Россия победила». Это одна из многих трагедий революции: ее существование признается, но ее содержание вымывается. Одинокая трель народного освобождения теряется в шовинистском рёве. 


В каком-то смысле бесспорно, что 1917 год имеет значение. В конце концов, это относительно недавняя история, и на современной карте мира нет ни одной точки, по которой не пробежала бы ее тень. Речь не только о социал-демократических партиях, сформировавшихся в ответ на революционные вызовы, или о других силах; нет, следы революции, ее ошибки и пробелы заметны даже в геополитике, где речь обычно идет о глобальном сотрудничестве или противостоянии. Не в меньшей степени связаны с революцией и вдохновленные ей русские авангардисты МалевичПопова и Родченко, далекие от суровых политических реалий. 


Влияние революции, конечно, неоценимо: критик Оуэн Хэзерли называет конструктивизм «вероятно, самым энергичным и креативным стилем XX-го века», который повлиял или предвосхитил «абстракцию, поп-арт, оп-арт, минимализм, абстрактный экспрессионизм, панк и пост-панк, брутализм, постмодернизм, хай-тек и деконструктивизм». Революция оставила след в кино и социологии, театре и теологии, моде и realpolitik. Поэтому да, революция имеет значение; как, возможно, сказал бы Ленин, «всё связано со всем». 


Но и здесь возникает чувство замешательства: кажется, что мы ходим вокруг да
около, а не смотрим в корень проблемы. Почему же, в конце концов, дискуссия о революции так злит некоторых людей? 


Казалось бы, мы уже поняли, что история оказалась более упрямой штукой, чем предполагал Френсис Фукуяма, но даже после этого озарения считается, что посттэтчеровская эпоха TINA – There Is No Alternative, «альтернативы нет», - характеризуется определенной незыблемостью, пусть пространство для последней и сужается. Даже на обывательском уровне предположение о существовании системы, основанной на чем-либо, кроме прибыли, сегодня вызывает скепсис, несмотря на все более садистские призывы к опрощению и «затягиванию поясов». Именно поэтому Октябрь исключительно важен – как альтернатива, как успех, достигнутый вопреки всем трудностям, как нечто, что поначалу казалось невозможным и недостижимым. Вот почему он вызывает гнев и злобу, а не просто раздражение или ухмылки. Ведь на кону не какая-то интерпретация прошлого – на кону настоящее. То, что мы имеем, – или должны иметь. 


Вместе с тем, большинство тех, кто не испытывает в отношении 1917-го ничего, кроме сожаления, убеждены, что последовавшее явление сталинизма было неизбежным итогом революции. Конечно, люди могут так считать; удивительно, однако, что это считается чем-то более или менее очевидным и не требующим доказательств. Никто будто бы не замечает в этом вещь, объединяющую вокруг себя разномастных социалистов, либералов, консерваторов, фашистов и т.д. 


Некоторые из таких критиков даже представляют большевиков трагически заблуждавшимися людьми, хотя большая часть все-таки полагает, что дело в злобе и жажде власти. На свет вылезает оголтелое морализаторство. Можно соглашаться или не соглашаться, допустим, с выводами историка Орландо Файджеса, можно ставить или не ставить вопрос о серьезности его исследований, но высказанное в «Трагедии народа» утверждение о том, что «ненависть и безразличие к людским страданиям было в той или иной степени чертой всех большевистских лидеров», попросту абсурдно (а постоянное перемывание большевистских «кожанок» довольно забавно). 


С другой стороны, есть и те, кто убежден в «случайности» и абсурдности сталинизма. Однако главным вопросом для тех, кто все же находит причину праздновать годовщины революции, остается дата – дата, когда радость сменяется грустью. Когда иссяк революционный порыв, когда он испарился? В 1921? 1924? 1928? 1930? Что стало тому причиной? Бойня гражданской войны? Интервенции, поддержавшие тех, кто устраивал еврейские погромы? Крах европейских революций? 


Вне зависимости от ответа возникает чувство потери и поражения – того самого поражения, в котором правые и либералы видят неотвратимость. «Часто утверждается, что «корень сталинизма всегда был в большевизме как таковом», - писал в 1937 г. диссидентствующий большевик Виктор Серж, - И, в целом, я с этим не спорю. Но большевизм всегда содержал в себе много ростков, массу ростков, и те, кто помнит энтузиазм первых лет победной революционной поступи, не должен забывать и этого обстоятельства. Задумайтесь – можно ли судить живого человека за то, что вскрытие когда-нибудь обнаружит в нем причину его собственной смерти, которая, быть может, была внутри него с рождения?». 


Эта блестящая цитата отчего-то стала подлинным клише антисталинского
социализма, вот только от внимания критиков ускользает тот факт, что Серж, признающий ответственность большевизма за сталинизм, развенчивает безусловность этой связи. Любое движение, избегающее догматизации и критически оценивающее собственную традицию, является здоровым и адекватным; в случае революции это означает внимание и к гражданской войне, и к внешнеполитической изоляции, к голоду, индустриальному, аграрному и социальному краху, да и в целом стремительной деградации внутри самой большевистской среды в течение считанных месяцев и лет после прихода к власти. 


Но какими бы ни были уроки революции, кто-то по-прежнему видит придурковатый косплей в попытке сохранить хоть какое-то ее содержание и сделать из революции нечто современное. В дискуссиях иных радикальных групп действительно можно до сих пор отыскать влияние авангардных ритмов и социалистического словаря столетней давности; но это, по большей части, означает, что революцию понимают неправильно, а не переоценивают. Для такого даже не нужно каких-то уговоров или подстрекательства: в таких ошибках нет верности революционным идеям. Ведь дело в другом: какими бы ни были частности российского 1917-го, революция до сих пор представляет нам не просто историческую аналитику, но и горизонт, четкий и ясный посыл о том, что все было иначе, и это может повториться. Это как раз то, что связывает революцию с современными унижениями и насилием, неравенством и угнетением, - как и с тем, к чему они приводят, пусть и в других, нежели век назад, обстоятельствах: они приводят к болезненной трансформации. 


Так что давайте вернемся к вопросу: почему же революция так важна? Ее уроки значимы и там, где все шло по плану, и там, где все пошло не так. Революция важна потому, что показывает важность не только надежды, но и пессимизма – а также их причудливого союза. Без надежды, этого вечного двигателя всего на свете, нет никакой возможности изменить уродливый мир. Без пессимизма же невозможно оценить масштаб трудностей, а необходимое без пессимизма объявляется героизмом и добродетелью. 


После смерти Ленина коммунистическая партия переняла идею Сталина о «строительстве социализма в отдельно взятой стране». Это развернуло вспять прежний курс на интернационализм и уверенность в том, что русская революция не сможет выжить в одиночку; причиной же стал провал европейских революций – именно он породил чувство обреченности и отчаяния. Впоследствии оказалось, что приветствия в адрес автократического социализма обернулись катастрофой: признаться, мрачный пессимизм в отношении этой идеи был бы куда полезнее, чем нелепая надежда. 


Революция до сих пор важна еще и своей эпохальностью. Ее оппоненты регулярно упрекают социализм в уподоблении религиозному фанатизму, и этот упрек, конечно же, лицемерен: пыл антикоммунистов в большинстве случаев также ничем не отличается от пыла экзорциста. И, что еще более важно, нет никакой слабости в том, что признать, что героев 1917-го гнала вперед греза об утопии, жажда нового и лучшего мира, который они, обычные люди, унаследуют. 


Эти причины важнее всех прочих, пусть они до сих пор остаются непринятыми. Где-то в этом замершем, застывшем миге кроется чувство неизъяснимого успеха: снова и снова, в обсуждении устремлений революции, ее апокалиптических условий, ее ошибок и достижений слова…слова не работают. Они терпят неудачу в путаных строчках солдатских писем, написанных в год, когда все боялись разглядеть в Феврале один лишь конец света без всякой надежды на обновление; они не работают в двусмысленных большевистских листовках июля 1917-го, когда они пытались взять верх на беспокойных улицах. Слова лишаются смысла, когда партия понимает, что ее просьба избежать уличных демонстраций не будет услышана, - и 4 июля «Правда» просто появляется с вырезанными строками и пустым пространством в центре своей передовицы. 


То была не первая немая сцена в исполнении русской левой печати. За 60 лет до революции, писатель радикальных взглядов Николай Чернышевский опубликовал роман «Что делать?», длинный трактат, оказавший огромное влияние на социалистическое движение и особенно на Ленина, который в 1902 году назовет свой собственный труд в честь этой работы. Многие фрагменты романа Чернышевского, посвященные переходу от истории в будущее, включают в себя ряды пропусков и многоточий – за которыми понимающий читатель легко разглядит умалчиваемую, не высказываемую прямо революцию. Так Чернышевский избегал внимания цензоров, но есть в этом и что-то мистически-религиозное, исходящее из самого сердца неверующего сына священника. Апофатическое богословие, помнится, концентрируется на том, что нельзя сказать о Боге; апофатический революционный порыв, не сознавая того, выходит за рамки каких-либо слов. 


В книге «Орландо» Вирджиния Вулф писала, что в России «предложения часто
остаются незавершенными из-за сомнений в том, как лучше их закончить». Конечно же, это обычное литературное приукрашивание, этакий устойчивый, но противоречивый русский эссенциализм. Но в отношении конкретной истории эта фраза почти пророческая: точки Чернышевского описывают революцию как она есть. Пустая передовица «Правды» - четкая тактика. Невысказанное – не единственное, что мы можем увидеть в причудливой истории революции; не единственное, но, пожалуй, ключевое. 


Именно эти паузы, это молчание, эти точки – то, что имеет главное значение. Поскольку все, что мы не можем высказать, мы можем вместо этого лишь испытать. И вот почему вместе с нерешительностью и оцепенением все чаще приходит тоска: ведь надо не говорить, а делать и быть, не бороться и терпеть неудачу в разговорах об Октябре, а быть частью Октября. 



Впервые опубликовано здесь


Комментариев нет:

Отправить комментарий