Поиск по этому блогу

5 марта 2016 г.

Дэвид Харви. Искусство ренты: глобализация, монополии и коммодификация культуры



Культура превратилась в определенного рода товар – неоспоримо. Правда, существует расхожее мнение, что есть все же нечто особенное в определенных культурных артефактах или событиях, что отделяет их от товаров в общепринятом смысле, вроде рубашек или ботинок. И хотя граница между двумя видами товара становится все более и более размытой, основания для дифференциации все же есть. Но, тогда как «особость» культуры уживается с превращением ее в товар?






То, что культура превратилась в определенного рода товар – неоспоримо. Правда, существует расхожее мнение, что есть все же нечто особенное в определенных культурных артефактах или событиях (будь то в изобразительном искусстве, театре, музыке, кино, архитектуре или, шире, в местном образе жизни, наследии, коллективной памяти и эмоциональных общностях), что отделяет их от товаров в общепринятом смысле, вроде рубашек или ботинок. И хотя граница между двумя видами товара становится все более и более размытой, основания для дифференциации все же есть.  Возможно, конечно, мы выделяем культурные артефакты и события, потому что для нас невыносима сама мысль о них, как о чем-то кроме высших достижений человеческого творчества, уникальных в своем роде, отличных от продуктов массового производства и потребления.  Но даже если окончательно перестать выдавать желаемое за действительное (что часто имеет серьёзные идеологические основания), в том, что мы называем «культурой», остается нечто очень особенное. Но, тогда как «особость» культуры уживается с превращением ее в товар? 

Далее, условия труда и классовая позиция растущего числа людей, работающих в сфере культуры (более 150 000 таких работников было зарегистрировано только в Нью-Йорке и пригородах в начале 80-х, и это число вполне могло вырасти до 250 тыс. к настоящему времени), также заслуживают рассмотрения. Они составляют творческое ядро того, что Дэниел Бэлл назвал «культурной массой» (не творцы, а «проводники» культуры в СМИ и где-либо еще). Политическую позицию этого творческого ядра нельзя не принимать во внимание. В 60-х, вспомним, художественные вузы были очагами радикальной мысли. Их последующее усмирение и профессионализация существенно сократили возможности политической агитации. Возрождение таких институтов как центры политической вовлеченности и мобилизация политических и пропагандистских сил деятелей культуры, безусловно, является одной из приоритетных задач левых, даже если это потребует внести определенные коррективы в стратегию и теорию социализма. Критическое рассмотрение взаимоотношений между культурой, капиталом и социалистической альтернативой может быть полезно для мобилизации тех сил, которые всегда были мощным рупором революционной политики.


Монопольная рента и конкуренция. 

 

Я начну с некоторых рассуждений о значимости монопольной ренты в понимании того, как современные процессы экономической глобализации влияют на местные особенности и культуру. Монопольная рента - понятие из языка политической экономии. Для самих деятелей культуры, чаще интересующихся лишь вопросами эстетики и чувственности, социальной жизни и духа, а зачастую и вовсе посвятивших свою жизнь искусству ради искусства, этот термин может показаться слишком техническим и скучным, и не несет в себе ничего кроме потенциальных прибылей финансиста, застройщика, торговца недвижимостью или землевладельца. Но я надеюсь показать, что применять этот термин намного шире. При правильной постановке вопроса, он способен разрешить многие частные и практические противоречия в понимании связи капиталистической глобализации, локальных политико-экономических процессов и эволюции культурных смыслов и эстетических ценностей. 

Любая рента основана на монопольной власти частных собственников над определенными местами на Земле.  Монопольная рента возникает, потому что социальные акторы видят возможность продолжительное время получать больший доход от единоличного контроля над каким-либо прямо или косвенно продаваемым объектом, который в некоторых важнейших аспектах является уникальным и не воспроизводимым. Получение монопольной ренты возможно двумя способами. В первом случае социальные акторы владеют некоторыми особыми ресурсами, товарами или территориями, которые, в определенных случаях, позволяют владельцу получать монопольную ренту с тех, кто хочет использовать эти ресурсы. В области производства одним из самых очевидных примеров, по Марксу, является виноградник, который дает вино исключительного качества, которое можно продавать по монопольной цене. В этих условиях «ренту создает монопольная цена». Если коммерческая выгода извлекается из местоположения (как в случае с торговым или гостиничным бизнесом, например), то здесь отправной точкой будет наличие транспортной инфраструктуры и коммуникаций или близость к месту сосредоточения деловой активности (например, к финансовому центру).  

Торговый и гостиничный бизнес готовы платить высокую цену за пользование такими участками из-за их доступности. Это – пример косвенной монопольной ренты. В данном случае – не земля, ресурсы или уникальное местоположение являются объектом продажи, а товары и услуги, произведенные с его помощью. Во втором случае, земля или ресурсы продаются напрямую (когда виноградники или важные объекты недвижимости продаются транснациональному капиталу и финансистам ради извлечения прибыли). Дефицит может быть создан с помощью выведения земли или ресурсов из текущего обращения ради высоких прибылей в будущем. Такая монопольная рента может распространяться на произведения искусства (как работы Родена или Пикассо), которые могут служить, и все чаще служат, объектом инвестиций. В данном случае уникальность работ Пикассо составляет основу для монопольной цены. 

Два типа монопольной ренты часто пересекаются. Виноградник (с уникальным Шато и живописным видом) известный своими винами может продан по монопольной цене напрямую, как и произведенные на нем вина с уникальным букетом. Картина Пикассо может быть куплена ради извлечения прибыли, и сдана в аренду тому, кто выставит ее на всеобщее обозрение по монопольной цене. Близость к финансовому центру может быть объектом продажи как напрямую, так и косвенно, например, для сети отелей, которые используют такое местоположение в своих целях. Однако разница между двумя видами ренты важна. Маловероятно (хотя и не невозможно), например, что могут быть проданы Букингемский дворец и Вестминстерское аббатство. Здесь поутихли бы даже самые ярые сторонники приватизации. Но они могут открыто использоваться туристической индустрией (или, как в случае с Букингемским дворцом, самой Королевой). 

Для монопольной ренты характерны два противоречия, которые важны для понимания проблемы. Во-первых, хотя уникальность и неповторимость чрезвычайно важны для определения «особых качеств», они не должны препятствовать возможности рыночной оценки объекта. Работы Пикассо должны иметь денежную стоимость, как и работы Моне, Мане, искусство аборигенов, археологические находки, исторические здания, древние памятники, буддистские храмы, опыт рафтинга по реке Колорадо, посещение Стамбула или на подъем на Эверест. Как видно из этого списка, здесь мы сталкиваемся с некоторыми трудностями в «формировании рынка». Так как, хотя уже сформировался рынок предметов искусства и, в некоторой степени, археологических находок (есть документальные свидетельства о том, что происходит с искусством, например, с предметами культуры австралийских аборигенов, при погружении в стихию рынка), в списке присутствуют и вещи, которые, очевидно, трудно включить в рыночную сферу (то же Вестминстерское Аббатство). Многие предметы нелегко продать даже косвенно. Противоречие здесь заключается в том, что чем более пригодными для продажи становятся такие предметы, тем больше они теряют свою уникальность. В некоторых случаях рынок имеет тенденцию выхолащивать эти уникальные качества (если речь идет о первозданности, удаленности, чистоте эстетического опыта и пр.). В общем, чем более эти объекты или явления ликвидны (и способны порождать подделки, копии и т.д.), тем меньше у них возможностей обеспечивать монопольную ренту. Мне вспоминается то, как одна студентка жаловалась, насколько меньше ей понравилось пребывание в Европе по сравнению с Диснейлендом. 

«В Диснейленде все страны гораздо ближе друг к другу и вам показывают лучшее из каждой страны. Европа скучна. Люди там разговаривают на чужих языках и все вокруг грязное. Зачастую в Европе можно не встретить ничего интересного в течение нескольких дней, а в Диснейленде что-то происходит постоянно и все вокруг счастливы. Так гораздо веселее. Диснейленд лучше сделан». 

Несмотря на всю смехотворность данного суждения, то, как Европа старается перестроить себя под стандарты Диснея (и не только ради американских туристов) заставляет задуматься. Однако здесь и кроется суть противоречия. Чем более Европа старается походить на Диснейленд, тем менее уникальной и особенной она становится. Безликое единообразие, сопровождающее коммодификацию, нивелирует преимущества монопольного владения. Объекты культуры становятся неотличимыми от товаров в целом. «Превращение потребительских товаров в корпоративные продукты или брендовые товары, обладающие монополией на эстетическую ценность – пишет Вольфганг Хауг – в общем и целом заменило простые или непатентованные продукты, таким образом, что эстетика товара расширяет свои границы все дальше в область культурной индустрии» (5). И наоборот – любой капиталист пытается убедить покупателя в уникальных и невоспроизводимых качествах своих товаров (отсюда бренды, реклама и все прочее). Давление с обеих сторон угрожает выдавить те уникальные качества, которые составляют основу для монопольной ренты. Для ее обеспечения необходимо найти возможность сохранить некоторые товары и места уникальными (позже я постараюсь объяснить, что это может значить), чтобы оставить возможности для сохранения монополии в условиях острой экономической конкуренции. 

Но почему в неолиберальном мире, где, по общему мнению, доминирует рыночная конкуренция, какая-либо монополия может быть не только допустима, но и желаема? Здесь мы сталкиваемся со вторым противоречием, которое, по сути, является зеркальным отражением первого. Конкуренция, как давно установил Маркс, всегда стремится к монополии или олигополии просто потому, что более сильные компании в войне всех против всех уничтожают слабых конкурентов. (6). Чем сильнее конкуренция – тем быстрее переход к олигополии и даже монополии. Таким образом, не случайно, что либерализация рынков и восхваление конкуренции в последние годы привело к невообразимой концентрации капитала (Майкрософт, Руперт Мердок, Бертельсманн, финансовые компании, волна слияний и поглощений в авиаперевозках, розничной торговле, и даже в традиционных отраслях промышленности, таких как автомобилестроение, нефтепереработка и прочее). Такое положение вещей долгое время считалось неприятным побочным эффектом капитализма, отсюда антимонопольное законодательство в США и работа комиссий по монополиям и объединениям в Европе. Но это слабая защита от непреодолимой силы рынка. 

Эта структурная динамика не была бы так важна, если бы не тот факт, что капиталисты активно культивируют монополии. Таким образом, они осуществляют долгосрочный контроль над производством и продажей, чтобы стабилизировать условия для бизнеса и обеспечить долгосрочное планирование и снижение рисков и неопределенностей, и гарантировать самим себе относительно мирное и обеспеченное будущее. Видимая рука корпораций, как называет это Альфред Чендлер, исторически сделала гораздо больше для распространения капитализма, чем невидимая рука рынка, созданная Адамом Смитом и назойливо представляемая нам как главная движущая сила неолиберальной глобализации (7). 

Здесь отражение первого противоречия особенно очевидно: рыночные процессы сильно зависят от монопольной власти капиталистов всех сортов над средствами производства, включая финансы и землю. Любая рента, повторимся, это плата монополисту за обладание определенным объектом. Монопольное обладание частной собственностью, таким образом, является точкой начала и окончания капиталистической деятельности. Не отчуждаемость частной собственности существует в самой основе капиталистической торговли, делая возможность не продажи (накопления, удержания) важной проблемой для капиталистического рынка. Свободная рыночная конкуренция, свободный обмен товарами и идеальный рыночный расчет, становятся, таким образом, достаточно редкими и нестабильными средствами принятия решений на рынке. Проблема заключается в сохранении конкурентных экономических отношений при одновременном поддержании индивидуальных и классовых монопольных привилегий частной собственности, являющихся основой капитализма как политико-экономической системы. 

Это утверждение требует дальнейшего рассмотрения, чтобы подвести нас ближе к нашей теме. Часто (и ошибочно), полагают, что кульминацией монопольной власти является концентрация и централизация капитала в крупных корпорациях. И наоборот, маленькие фирмы, опять же ошибочно, считаются признаком развитой рыночной конкуренции. По этой логике когда-то конкурентный капитализм со временем стал монополизированным. Ошибка заключается отчасти в слишком поверхностном понимании доводов Маркса о «тенденции капитала к концентрации», и игнорировании его контрдоводов о том, что централизация в скором времени приведет к краху капиталистического производства, если не будет обратных тенденций имеющих долгосрочное децентрализующее воздействие. (8). Также это заблуждение усугубляется экономической теорией фирмы, которая в целом игнорирует пространственный и локальный контекст, хотя и допускает (в тех редких случаях, когда имеет дело с реальностью), что преимущества местоположения приводят к «монополистической конкуренции».  В XIX веке, например, пивовар, пекарь и кондитер были в определенной степени защищены от конкуренции на местных рынках высокими транспортными издержками. Местные монополии были повсеместными (несмотря на то, что фирмы были маленького размера), и достаточно устойчивыми во всех отраслях, от энергетики до поставок продовольствия. В этом отношении капитализм XIX века был гораздо менее конкурентным, чем сегодняшний.

Таким образом, изменения в транспорте и коммуникациях стали важнейшими детерминирующими факторами. Когда территориальные барьеры исчезли из-за капиталистической тенденции «уничтожения пространства за счет времени» многие локальные производства и службы потеряли свои монопольные преимущества. (9). Они были вовлечены в конкуренцию с производителями в других регионах, сначала ближайших, а потом и весьма отдаленных. В данном случае показательна историческая география производства пива. В XIX веке люди, в основном, пили местное пиво, так как у них не было другого выбора. До конца столетия производство и потребление пива в Британии носило в значительной степени местный характер. Такое положение вещей сохранялось до 60-х годов ХХ века (импортное пиво, за исключением Гиннесса, было в диковинку). Однако затем рынок сначала стал общенациональным (Ньюкасл Браун и Скоттиш Янгерс появились в Лондоне и на юге), а после этого международным (в моду неожиданно вошло импортное пиво).  Если сейчас кто-то пьет местное пиво, то это его выбор, обычно обусловленный некой приверженностью ко всему местному или особыми вкусовыми качествами пива (основанными на технологии, воде и чем бы то ни было еще), которые отличают его от других сортов.  Очевидно, что пространство конкуренции изменилось со временем как по форме, так и по масштабам. 

Последний виток глобализации серьезно снизил исторически обусловленную защищенность монополий, связанную с высокой стоимостью транспорта и коммуникаций. В то же время уничтожение протекционистских барьеров для торговли так же снизило возможности для извлечения монопольной ренты с их помощью. Но капитализм не может существовать без монополий и требует средств для их создания. Так что на повестке дня следующий вопрос: как обеспечить монопольную власть в ситуации, когда естественные барьеры, в виде пространства и времени, и политические барьеры, такие как национальные границы и тарифы, серьёзно снижены, а то и вовсе исчезли? 

Очевидный ответ – аккумулировать капитал в крупных корпорациях или создавать широкие альянсы (как в авиаперевозках и автопроме), которые могли бы доминировать на рынке.  Таких примеров предостаточно.  Второй путь – еще больше защищать монопольные права на частную собственность с помощью международного торгового законодательства, которое регулирует всю глобальную торговлю. Поэтому патентное право и так называемые «права интеллектуальной собственности» стали одними из главных инструментов в борьбе монополий за свои интересы. Классический пример - фармакология, отрасль, которая приобрела невероятную монопольную власть отчасти благодаря масштабной централизации капитала, а отчасти – из-за защиты патентами и лицензионными соглашениями. Фармакологические компании жаждут еще большей монопольной власти, пытаясь установить права собственности над генетическим материалом всех видов (включая редкие растения в тропических лесах, традиционно собираемые местным населением). Как только один источник привилегий для монополий истощается, мы тут же видим попытки восстановить их другими средствами. 

Я, вероятно, не смогу отследить здесь все тенденции. Однако, я хочу подробнее рассмотреть те аспекты этого процесса, которые непосредственно влияют на проблемы локального развития и культуры. Я хочу, прежде всего, показать, что продолжаются дискуссии вокруг монопольной власти в контексте вопросов локального развития и как идея «культуры» все больше и больше переплетается с процессами становления монопольной власти, именно потому, что притязания на уникальность и аутентичность могут быть лучше всего выражены в культуре. Я начну с наиболее очевидного примера монопольной ренты, а именно виноградника, из винограда которого производится вино совершенно исключительного качества, которое дает монопольную цену.


Спекулятивные приключения в виноделии. 

 

Виноделие, как и пивоварение все шире распространялось по миру в последние 30 лет, и воздействие международной конкуренции привело к некоторым удивительным последствиям. Так, например, под давлением Евросоюза, международные производители вина, после долгих битв и тяжелых переговоров, согласились больше не использовать на этикетках «традиционные названия» – как общие, вроде «шато» или «домен», так и термины, обозначающие территориальное происхождение: «шампанское», «бургундское», «шабли» или «сотерн». Так европейское виноделие в лице Франции ищет способ сохранить монопольную ренту настаивая на уникальных преимуществах местоположения, климата и традиций (то что во Франции обозначается собирательным термином «терруар») и исключительности своего продукта, подтвержденную его названием. Поддерживаемая институциональными инструментами, такими как Контроль подлинности происхождения, французская винодельческая промышленность настаивает на подлинности и оригинальности своих продуктов, на которой может быть основана монопольная рента. 

Австралия – одна из тех стран, которые согласились с подобной мерой. Производители Шато Табилк в Виктории, вынужденные убрать слово «шато» из названия, изящно вышли из положения, заявив, что «гордятся тем, что они австралийцы и не нуждаются в использовании названий из других стран и давно ушедших традиций». Чтобы компенсировать потери, они обозначили два фактора, которые вместе «предоставляют уникальное положение в мире вин». Ведь в их распоряжении один из всего шести регионов в мире, где мезоклимат подвергается сильному воздействию внутренних водных массивов: многочисленные озера и лагуны делают климат мягким и умеренным. Их почва уникальна – такую можно встретить еще только в одном месте в районе Виктория – и представляет собой красную песчаную глину, получившую свой цвет благодаря высокому содержанию оксида железа, который «оказывает положительное воздействие на качество винограда и придает особый отличительный букет нашим винам».  Эти два фактора должны охарактеризовать район озер Нагамби как уникальный винодельческий регион (что, вероятно, будет засвидетельствовано Комитетом Географических обозначений Австралийского объединения производителей вина и бренди, основанным чтобы идентифицировать винодельческие регионы по всей Австралии). Табилк, таким образом, выдвигает контрпретензии на монопольную ренту на основании уникального сочетания природных условий в регионе, где он расположен. Он делает это таким же образом, как и французы с их «терруар» и «домен». 

Но тут мы сталкиваемся с первым противоречием. Любое вино – это товар, и, следовательно, оно должно быть сопоставимо, не важно, где оно произведено. В игру вступает критик Роберт Паркер и его регулярно публикуемый Wine Advocate. Паркер оценивает вина по их вкусу и не придает особого значения «терруару» или другим историко-культурным заявлениям. Он известен своей независимостью (многие другие обозреватели спонсируются влиятельными представителями винной промышленности). Паркер же оценивает вина, руководствуясь лишь собственным особым вкусом.  У него множество поклонников в США, самом крупном рынке вин на сегодняшний день. Если он оценит Шато Бордо в 65 баллов, а Австралийское вино в 95 баллов – это повлияет на цены. Это приводит производители вин из Бордо в ужас. Они судились с ним, клеветали на него, оскорбляли его и даже применяли к нему насилие. Он подвергает сомнению основания их монопольной ренты. 

Притязания на монополию, как мы можем заключить, являются в равной степени являются и следствием «идеологической» борьбы, и отражением реальных свойств продукта. Но если отбросить язык «терруара» и традиций, какой язык должен прийти на его место? Паркер и многие другие в виноделии в последнее время ввели в обиход новый способ описания вин вроде «аромат персика и слив, с оттенком тимьяна и крыжовника». Такой язык кажется эксцентричным, но он отражает изменения в дискурсе, которые соответствуют росту международной конкуренции и глобализации в виноделии. Он отражает коммодификацию и стандартизацию потребления вина. 

Но потребление вина имеет много сторон, которые открывают пути к получению прибыли. Для многих это эстетический эксперимент. Помимо чистого удовольствия от хорошего вина с подходящей пищей, в западной традиции существует множество коннотаций, которые отсылают к мифологии (Дионис и Бахус), религии (кровь Христова и обрядовость) и традициям, воспетым в поэзии, праздниках, песнях и литературе.  Знание вин и «должное» понимание различий зачастую является признаком класса и может быть представлено как форма культурного капитала, как сказал бы Бурдье. Правильное отношение к вину может помочь в заключении не одной важной сделки (будете ли вы доверять в бизнесе тому, кто не умеет выбирать вина?). Тип вина часто связан с местной кухней и таким образом включен в те практики, которые делают «локальность» стилем жизни, отмеченным особыми структурами чувств (сложно представить себе грека Зорбу, пьющего дешевое калифорнийское Мондави, несмотря на то, что оно продается в Афинском аэропорту). 

Виноделие – это деньги и прибыль, но это также и культура во всех смыслах (от культуры производства до всех культурных практик, связанных с его потреблением и культурного капитала, который может развиваться рядом, среди производителей и потребителей). Постоянный поиск монопольной ренты влечет за собой поиск критериев особости, уникальности, оригинальности и подлинности в каждой из этих областей. Если уникальность не может быть достигнута апеллированием к терруару и традиции, или обычным описанием букета, появятся другие способы обосновать притязания на монополию, в том числе и дискурсивные (вино, которое гарантирует успешное соблазнение, или вино, которое подойдет к камину и чувству ностальгии являются наиболее популярными рекламными ходами в США). На самом деле, в винной отрасли мы видим множество конкурирующих дискурсов, каждый из которых по-своему отражает притязания на уникальность продукта. Но, и здесь я возвращаюсь к тому, с чего начал, все эти идеологические и другие повороты, имевшие место в стратегии управления международным рынком вина, основаны не только на жажде прибыли, но и на поиске монопольной ренты. В этом язык оригинальности, подлинности, уникальности и особых, некопируемых свойств принимает осязаемые формы. Общность производителей глобального рынка, действующая в рамках второго противоречия, на которое я указал ранее – мощная сила, ищущая способы сохранить не только монопольные привилегии частной собственности, но и монопольную ренту, извлекаемую из представления товаров как несопоставимых.


Городское предпринимательство, монопольная рента и глобальные формы. 

 

Последние события в винодельческой отрасли предоставляют нам полезную модель для понимания широкого ряда феноменов на текущем этапе глобализации. Они имеют особое отношение к пониманию того, как местные культурные события и традиции поглощаются логикой рыночной экономики в попытке извлечь монопольную ренту. Это также ставит вопрос, насколько заинтересованность в локальном культурном развитии и восстановлении местных традиций сопряжен с желанием присваивать монопольную ренту.  Поскольку капиталисты всех сортов (включая некоторых самых состоятельных международных финансистов) легко соблазняются выгодными перспективами монопольной власти, мы сталкиваемся с третьим противоречием: самые алчные сторонники будут поддерживать локальные изменения, которые потенциально способны принести монопольную ренту, даже если долгосрочный эффект от такой поддержки создаст противоречащий глобализации политический климат! Акцентирование уникальности и чистоты балийской культуры может быть существенным для гостиничного бизнеса, авиаперевозчиков или туристической индустрии, но что случится, когда это стимулирует балийские социальные движения, которые противостоят засилью коммерции? Страна басков может казаться потенциально ценным регионом именно ввиду своей культурной уникальности, но ЭТА с их требованиями автономии и готовностью к насильственным действиям не поддается глобализации. Нам следует внимательнее разобраться в том, как это противоречие влияет на политику развития городов. Это, однако, потребует краткого рассмотрения данной политики в контексте глобализации. 

В последние десятилетия городское предпринимательство стало важным явлением, как на национальном, так и на международном уровне. Здесь я имею в виду модель управления городом, в которой переплетены государственная власть (местная, региональная, национальная и наднациональная), широкий спектр организаций гражданского общества (палаты предпринимателей, профсоюзы, церковь, образовательные и исследовательские учреждения, местные группы, НКО и т.д.) и частные интересы (корпоративные и индивидуальные), с целью создания коалиций для проведения той или иной городской или региональной политики. По данной теме сейчас растет количество публикаций, которые показывают, что формы, направления и цели такой системы управления (известной как «городские режимы», «машины роста» и «региональные коалиции роста») варьируются в зависимости от местных условий и соотношения сил в них (12).

Роль городского предпринимательства в контексте неолиберальной глобализации также была тщательно исследована на протяжении длительного времени, в основном в ключе локально-глобальных взаимоотношений и так называемой «диалектики пространства-места». Многие географы, знакомые с данной проблематикой, справедливо заключили, что рассмотрение глобализации как детерминирующей силы в локальных изменениях является безусловной ошибкой. Речь идет о том, как они правильно замечают, что существуют гораздо более сложные взаимоотношения между уровнями, в которых местные инициативы могут переходить на глобальный уровень. И наоборот, процессы на каком-то определенном уровне, например, конкуренция на межгородском или межрегиональном уровнях, могут изменить местные и региональные очертания того, что мы воспринимаем как глобализацию. Таким образом, глобализация должна рассматриваться не как недифференцированное целое, а как географически обусловленная модель глобальных капиталистических действий и связей. 

Но что конкретно означает, когда мы говорим о «географически обусловленной модели»? Существует, конечно, множество свидетельств неравномерного географического развития на всех уровнях и, по крайней мере, несколько вполне убедительных теорий для понимания логики такого развития. Его можно объяснить в общепринятых терминах мобильности капитала (где финансовый, торговый и промышленный капитал имеют разную степень мобильности), с целью получить преимущества в производстве и присвоении прибавочной стоимости с помощью изменения местоположения. Можно, в конце концов, объяснить все с помощью простой модели «гонки на понижение», в которой наиболее дешевая и легко эксплуатируемая рабочая сила становится основой мобильности капитала и инвестиционных решений. Но существует и множество обратных свидетельств, позволяющих заключить, что одностороннее объяснение динамики неравномерного географического развития является чрезмерным упрощением. Капитал, в целом, одинаково легко приходит как в регионы с высокими зарплатами, так и с низкими и зачастую кажется, в своей географии руководствуется совершенно разными критериями, принятыми как в буржуазной, так и в марксистской политэкономии. 

Проблема, отчасти, (но не полностью) кроется в привычке игнорировать понятие «земельного капитала» и относительную важность долгосрочных вложений в инфраструктуру, которые, по определению, географически иммобильны (за исключением относительной доступности). Такие инвестиции, особенно когда они носят спекулятивный характер, неизбежно ведут к дальнейшим волнам инвестиций, если первоначальные инвестиции показали свою прибыльность (чтобы заполнить деловой центр, нам нужны отели, которые требуют лучшего транспорта и коммуникаций, что требует расширения делового центра). Таким образом, мы видим принцип циркуляции и накопления в области инвестиций в городское пространство (взгляните, например, на реновацию всего Доклэндс в Лондоне и финансовую жизнеспособность Кэнери-Уорф, которая держится на дальнейших инвестициях, как государственных, так и частных). Это – пример того, как чаще всего работают городские машины роста: сочетание инвестиционной динамики и ключевых государственных вложений в нужное время и в нужном месте для достижения успеха в межгородской и межрегиональной конкуренции. 

Но все это не было бы таким привлекательным, не будь это способом извлечения монопольной ренты. Хорошо известная стратегия девелоперов, например, заключается в том, чтобы зарезервировать лучший и наиболее прибыльный участок земли в каком-либо проекте, для того чтобы извлечь из него монопольную ренту в дальнейшем, когда все остальное уже реализовано. Находчивые правительства, располагающие соответствующей властью, могут включаться в эти же практики. Правительство Гонконга, как я себе это представляю, получает финансирование от контролируемых продаж общественных земель под коммерческую застройку по очень высоким монопольным ценам. Это, в свою очередь, дает монопольную ренту на собственность, что делает Гонконг очень привлекательным для иностранного капитала, работающего на рынках собственности. Конечно, у Гонконга есть и другие уникальные черты, например, его географическое местоположение, благодаря которому он может вести энергичную торговлю, также пользуясь монопольными преимуществами. Сингапур, кстати, задался целью получать монопольную ренту, и оказался крайне успешен в этом, действуя в схожей манере, хотя и совершенно другими политико-экономическими средствами. 

Городское управление такого рода часто ориентировано на планирование локальных инвестиций не только в физическую инфраструктуру, такую как транспорт и коммуникации, порты, канализация и водоснабжение, но также и в социальную инфраструктуру: образование, технологии и науку, социальный контроль, культуру и качество жизни. Цель заключается в том, чтобы создать достаточный объем совместных усилий в процессе урбанизации для получения монопольной ренты и реализации как частных, так и общественных интересов. Не все такие попытки успешны, конечно, но даже не очень успешные примеры представляют интерес в изучении монопольной ренты. Однако погоня за монопольной рентой не ограничивается только развитием недвижимости и инфраструктуры, экономическими инициативами и государственным финансированием. Она имеет гораздо более широкие основания. 


Коллективный символический капитал, отличительные знаки и монопольная рента. 

 

Если притязания на уникальность, подлинность, оригинальность и неповторимость подчеркивают способность извлекать монопольную ренту, то что может быть лучше для таких притязаний, чем область исторически сложившихся культурных артефактов и практик и особых условий среды (включая конечно материальную, социальную и культурную среду)? Все эти претензии, как и в виноделии, являются в равной мере результатом дискурсивных баталий и материальной основы. Многие базируются на исторических нарративах, интерпретациях и смыслах коллективной памяти, трактовках культурных практик и прочем: всегда существует значительный элемент социального и дискурсивного в построении таких притязаний. Однажды выдвинутые, однако, такие претензии настолько сильно акцентируются ради извлечения монопольной ренты, что в мире, по крайней мере, по мнению большинства, не осталось мест, помимо Лондона, Каира, Барселоны, Милана, Стамбула, Сан-Франциско и т.д., где есть доступ к чему бы то ни было уникальному. 

Наиболее очевидным примером является современный туризм, но я думаю, что было бы ошибкой останавливаться только на нем. Здесь речь идет больше о коллективном символическом капитале, специальных отличительных знаках, прикрепленных к какому-то месту, которое имеет высокую вероятность получения преимуществ от потоков капитала. Бурдье, которому мы обязаны использованием данных терминов, к сожалению, ограничился применением их к индивидам (как атомы в океане структурных эстетических суждений), тогда как мне кажется, что коллективные формы (и отношение индивидов к этим коллективным формам) может представлять гораздо больший интерес. Коллективный символический капитал, который свойственен таким местам как Париж, Афины, Нью-Йорк, Рио де Жанейро, Берлин или Рим имеет огромное значение и придает таким местам огромное экономическое преимущество, по сравнению, например, с Балтимором, Ливерпулем, Эссеном, Лиллем или Глазго. Задача вторых – поднять свой показатель символического капитала и сконструировать отличительные знаки, чтобы обосновать свои претензии на уникальность, которая принесет монопольную ренту. При снижении монопольных преимуществ в других отраслях из-за развития коммуникаций и транспорта, а так же снижения торговых барьеров, борьба за коллективный символический капитал приобрела особую значимость в качестве основания для монопольной ренты. Как еще объяснить нашумевший музей Гуггенхайма в Бильбао, построенный в авторском стиле Гери? И как еще мы можем объяснить желания важнейших финансовых институтов финансировать подобные авторские проекты?

Возьмем другой пример. Выдвижение Барселоны на передний план среди всех европейских городов основано на непрерывном накоплении символического капитала и приумножении отличительных знаков. Здесь погружение в особую каталонскую историю и традиции, великие художественные произведения, архитектурное наследие (Гауди, конечно) и особый стиль жизни и литературных традиций обрели очертания, подкрепленные множеством книг, выставок, культурных событий, воспевающих ее особенность.  Все это было выставлено на витрину вместе с авторскими архитектурными проектами, вроде телебашни Норманна Фостера и сверкающего белизной Музея современного искусства Мейера посреди старого рабочего района города, вместе с потоком инвестиций в пляжи и гавани, обустройством брошенных земель под олимпийскую деревню (с изящной отсылкой к утопическому социализму икарийцев) и превращением того, что раньше было весьма мрачной и, зачастую, опасной ночной жизнью в открытую панораму городского спектакля. Всему этому немало поспособствовали Олимпийские игры, открывшие широкие возможности для получения монопольной ренты (Глава Олимпийского комитета Самаранч, по случайности, имел обширные интересы в недвижимости Барселоны) (15).

Но по прошествии первоначального успеха, Барселона столкнулась с первым противоречием. Пока возможности для извлечения монопольной ренты в изобилии возникали на базе символического капитала Барселоны (цены на недвижимость взмыли вверх, когда Королевский Институт Британских Архитекторов удостоил весь город медали за архитектурные решения), её непреодолимая притягательность повлекла за собой гомогенизацию и коммодификацию города. Развитие береговой линии все больше напоминает любой другой прибрежный город в западном мире, ошеломляющая плотность трафика приводит к необходимости прокладывать бульвары через районы старого города, международные сети вытесняют местные магазинчики, джентрификация вытесняет старожилов из центра и приводит к разрушению старых городских построек. Барселона теряет некоторые свои отличительные особенности. Можно наблюдать и весьма неуклюжие попытки диснеизации. Этот процесс встречает противостояние и вызывает вопросы. Чья коллективная память должна найти отражение в образе города: анархистов-икарийцев, сыгравших столь важную роль в истории Барселоны, республиканцев, яростно сражавшихся против Франко, каталонских националистов, иммигрантов из Андалузии или старых франкистов, вроде Самаранча? Чьи представления о прекрасном нужно принимать во внимание – влиятельных каталонских архитекторов вроде Ориола Бохигаса? И стоит ли мириться с диснеизацией?

Дискуссию здесь не получится просто так свернуть именно потому, что понятно, что коллективный символический капитал, которым обладает Барселона, зависит именно от ее уникальности, аутентичности и особых невоспроизводимых качеств. Такие местные отличительные знаки сложно накопить если игнорировать местное самоуправление и даже народные и оппозиционные движения. Здесь, конечно, хранители культурного и символического капитала (музеи, университеты, филантропы и государственный аппарат) обычно закрывают двери и настаивают на том, чтобы держать чернь за порогом (хотя Музей современного искусства в Барселоне, в отличие от большинства заведений подобного рода, остался удивительно открытым к чувствам народа). Но если у них это не получится, то государство может вмешаться с любыми мерами, начиная с чего-нибудь вроде «комиссии по благопристойности», организованной мэром Джулиани для контроля за искусством в Нью-Йорке, до открытых полицейских репрессий. Тем не менее, ставки здесь достаточно высоки. Следует определить, какие слои населения больше выиграют от коллективного символического капитала, в формирование которого каждый, тем или иным образом внес свой вклад в настоящем или в прошлом. Почему монопольную ренту, основанную на этом капитале должны получать лишь транснациональные корпорации или небольшая группа местной крупной буржуазии? Даже в Сингапуре, где монопольная рента создается и присваивается безжалостно и очень успешно в течение многих лет (в основном благодаря региональным и политическим преимуществам), прибыли распределяются в системы жилищного обеспечения, здравоохранение и образования. 

Как показывает пример из новейшей истории Барселоны, знания и индустрия достопримечательностей, энергия и дух культурной деятельности, авторская архитектура и распространение различных эстетических оценок стали важными составными частями в политике городского предпринимательства повсеместно (в особенности в Европе). Идет борьба за накопление отличительных знаков и коллективного символического капитала в высоко конкурентном мире. Но это влечет за собой конкретный вопрос: чья коллективная память, какая именно эстетика и кто выиграет от этого в первую очередь. Движение местных сообществ в Барселоне требует признания и наделения полномочиями на базе символического капитала и, в результате, заявляет свое политическое присутствие в городе. Первоначальное удаление любого упоминания об использовании рабского труда при восстановлении Альберт Доков в Ливерпуле, вызвало протесты части исключенного населения Карибского происхождения и привело к росту политической солидарности среди маргиналов. Памятник жертвам холокоста подлил масла в огонь давно угасших противоречий. Даже древние памятники, такие как Акрополь, значение которых к настоящему моменту считается неоспоримым, вызывают полемику (16). Такие дискуссии могут иметь широкие, пусть и косвенные, политические последствия. Накопление коллективного символического капитала, мобилизация коллективной памяти и мифологии, апелляции к особым культурным традициям являются важными аспектами любых форм политического действия, как левых, так и правых.

Вспомните, например, дебаты, вокруг реновации Берлина после воссоединения Германии. Когда развернулась борьба за определение символического капитала Берлина, между собой столкнулись все возможные силы. Берлин, вполне очевидно, может обосновать свои притязания на уникальность, являясь связующим звеном между востоком и западом. Его стратегическая позиция в отношении географически неравномерно развивающегося современного капитализма (с включением в него бывшего Советского Союза) дает очевидные преимущества. Но существует и другой процесс в борьбе за капитализацию идентичности который апеллирует к коллективной памяти, мифологии, истории, культуре, эстетике и традиции. Я рассмотрю лишь одно достаточно проблемное измерение этой борьбы, которое не обязательно является главным и возможность которого влиять на монопольную ренту в условиях глобальной конкуренции не совсем ясна и определена. 

Группа местных архитекторов и планировщиков (при поддержке определенной части местной администрации) пытается возродить архитектурные формы Берлина XVIII и XIX столетий и, в частности, архитектурную традицию Шинкеля, помимо всего прочего. Это можно было бы рассматривать как просто проявление элитистских эстетических предпочтений, если бы не груз значений, связанных с коллективной памятью, монументальностью, властью истории и политической идентичностью города. Это также связано с общим мнением (выраженным во множестве дискурсов) о том, кто может считаться берлинцем, а кто нет, у кого есть право на город в узко определяемых терминах происхождения и приверженности определенным ценностям и убеждениям. Такая попытка выносит на поверхность местную историю и архитектурное наследие с чертами национализма и немецкого романтизма. В условиях роста насилия и дискриминации мигрантов, такая политика может даже вести к молчаливой легитимации подобных акций.  Турецкое население (многие представители которого родились уже в Берлине) перенесло много унижений, и часто насильно вытеснялись из центра города. Их вклад в развитие Берлина, как города, игнорируется. Более того, архитектурный стиль романтического национализма согласуется с традиционным подходом к монументальности который часто воспроизводит в современных архитектурных планах (пусть даже без специальной ссылки и даже понимания этого) планы Нового Рейхстага Альберта Шпеера, созданные для Гитлера в 1930-х годах. 

К счастью, это не все, что происходит в области поиска коллективного символического капитала в Берлине. Реконструкция Рейхстага Норманном Фостером, например, или собрание международных модернистских архитекторов, нанятых международными корпорациями для застройки Потсдамской площади (в пику местным архитекторам) с трудом состыкуется с этой политикой. И местный ответ романтизма на эту угрозу транснационального доминирования может, конечно, остаться всего лишь простым элементом сложного процесса по обретению городом отличительных знаков (в конце концов Шинкель, имеет серьёзные архитектурные заслуги, а перестроенный замок 18 века может спокойно приспособиться к диснеизации). Но возможная обратная сторона всего этого представляет интерес, потому что показывает, как просто противоречия монопольной ренты могут всплыть на поверхность.  Там, где более узкие планы и эксклюзивная эстетика и дискурсивные практики начинают доминировать – там коллективный символический капитал будет сложнее свободно продать из-за его слишком особых свойств, которые помещают его слишком далеко за рамки глобализации и внутрь специфической политической культуры, отрицающей все, на чем основывается глобализация. Коллективная монопольная власть, которой может обладать городское правительство может быть направлено в оппозицию к банальному космополитизму транснациональной глобализации, но в этом будет укрываться местный национализм. 

Повернуть к чистой коммерциализации и потерять отличительные черты, которые лежат в основании монопольной ренты, либо конструировать отличительные черты, которые чересчур сложно продать – постоянная дилемма. Но, как и в виноделии всегда существует сильная идеологическая основа, вовлеченная в определение того, что является, а что нет, особым в продукте, месте, культурной форме, традициях и архитектурном наследии. Идеологические сражения становятся частью игры и стороны (в СМИ и научных статьях, например) собирают свою аудиторию и их финансовую поддержку в этих процессах. Многого можно достичь, например, апеллируя к моде (статус центра моды, что интересно, дает возможность получить значительный коллективный символический капитал). Капиталисты хорошо знают это и поэтому вынуждены включиться в культурную войну и уходить в дебри мультикультурализма, моды и эстетики, потому что это именно те средства, которые позволяют получить основу для монопольной ренты хотя бы ненадолго. И если, как я утверждаю, монопольная рента всегда является объектом желания капиталистов, тогда получение ее с помощью вторжения в культуру, историю, наследие, эстетику и смыслы должно иметь огромную важность для капиталистов всех сортов. Встает вопрос как эти культурные вмешательства могут сами по себе быть средствами в классовой борьбе. 

Монопольная рента и пространства надежды. 

 

Возможно меня упрекнут в экономическом редукционизме. Критики могут сказать, что я создаю видимость, будто капитализм производит местные культуры, очерчивает эстетические предпочтения и манипулирует локальными инициативами так, чтобы устранить появление любых отличий, которые не включены напрямую в оборот капитала. Я не могу предотвратить такое прочтение, но оно будет неверным истолкованием моих слов. Я надеялся показать, обратившись к понятию монопольной ренты внутри логики накопления капитала, что капитал способен извлекать выгоду из местных особенностей, культурной широты и эстетических значений вне зависимости от их происхождения. Европейские туристы вполне могут купить коммерческие туры в Гарлем (с возможностью посещения госпел хора). Музыкальная индустрия Соединенных Штатов достигла выдающегося успеха в присвоении традиций и местного творчества музыкантов всех направлений (при этом неизменно прибыль получает скорее индустрия, а не музыканты). Даже политически неблагонадежная музыка, повествующая о долгой истории угнетения (некоторые виды рэпа,  ямайского рэгги и дэнсхолла) коммерциализируется и распространяется по всему миру. Бесстыдная коммодификация и коммерциализация всего и вся, в конце концов, одна из примет нашего времени. 

Но монопольная рента – противоречивое явление. Ее поиск ведет капитал к оценке особых местных инициатив (и в некоторых отношениях, чем более особенная и выходящая за рамки инициатива – тем лучше). Он также ведет к оценке уникальности, подлинности, особенности и оригинальности и всех других сторон социальной жизни, которые несовместимы с гомогенностью, подразумеваемой массовым товарным производством. И если капитал не хочет уничтожить полностью уникальность, которая служит основой для получения монопольной ренты (а именно так происходило много раз), он вынужден поддерживать различия и допустить самостоятельное и до некоторой степени неконтролируемое местное культурное развитие, которое может быть антагонистично его собственному ровному функционированию. Он может даже поддерживать (пусть осторожно и часто с опаской) различные виды «выходящих за рамки» культурных практик, именно потому что это один из способов быть оригинальными, креативными и аутентичными, а также уникальными. 

В таких пространствах все возможные оппозиционные движения могут формироваться, даже если, они еще недостаточно укоренились в них, что, кстати, бывает довольно часто. Задача капитала – найти пути кооптировать, подчинить, коммодифицировать и монетизировать такие культурные различия, в достаточной степени для того, чтобы извлекать из них монопольную ренту. Поступая так, капитал часто вызывает у деятелей культуры отчуждение и негодование, когда они испытывают на себе присвоение и эксплуатацию их творчества ради экономической выгоды других, так же как и целые народы могут негодовать, глядя как их история и культура подвергается коммерциализации. Задача оппозиционных движений – обратиться к этим проблемам и использовать признание собственной особости, уникальности, подлинности, культуры и эстетических значений для того, чтобы открыть новые возможности и альтернативы. Как минимум, это означает противостояние идее того, что аутентичность, творчество и оригинальность являются эксклюзивным продуктом буржуазии, а не рабочего класса, крестьян или других исторически и географически сложившихся некапиталистических сил, и что все это существует лишь для того чтобы удобрить почву для взращивания еще более щедрой монопольной ренты для тех, у которых есть власть и навязчивая склонность идти по этому пути. Необходимо также попытаться убедить производителей культуры повернуть свой гнев против коммодификации, доминирования рынка и капиталистической системы в целом. Потому что, например, одно дело быть «за рамками» в отношении сексуальности, религии, традиций и искусства, и совсем другое – выводить себя за рамки институтов и практик капиталистического господства. Широкое, пусть и эпизодическое сопротивление капиталистическому присвоению культуры прошлого и настоящего могут привести часть общества, озабоченную культурными вопросами на сторону политического движения против транснационального капитализма и за альтернативные виды социальных и экологических отношений. 

Как бы то ни было, это ни в коем случае не означает, что приверженность к «чистым» ценностям подлинности, оригинальности и эстетики особости культуры всегда является подходящим фундаментом для прогрессивной оппозиционной политики. Она вполне может повернуть в направлении политики локальной, региональной или национальной идентичности неофашистского толка, тревожные признаки которой уже сейчас видны по всей Европе и в остальном мире. Это – центральное противоречие, с которым левые должны, в свою очередь, бороться. Пространства для политики глобальных изменений всегда будут существовать – капитал просто не может дать им исчезнуть. Они дают возможность для существования социалистической оппозиции. Они могут быть местом развития альтернативных стилей жизни и даже социальных философий (город Куритиба в Бразилии получил широкую известность благодаря новаторским идеям городского экологического устойчивого развития). Они могут, как Парижская коммуна 1871 года или разнообразные городские политические движения по всему миру 1968 года стать центральным элементом революционного брожения, которое Ленин когда-то назвал «праздником угнетенных». Фрагментированные движения, стоящие в оппозиции к неолиберальной глобализации, такие как выступления в Сиэтле, Праге, Мельбурне, Бангкоке, и Ницце, а затем и более конструктивная инициатива – Всемирный социальный форум в Порту-Аллегри в 2001 году (как оппозиция ежегодным встречам бизнес-элит и правительств в Давосе), указывают на такую альтернативную политику. Оно не антагонистично глобализации, но требует ее на совсем других условиях. Борьба за определенный тип культурной автономии и поддержка творчества и особости – мощная конструктивная сила таких политических движений. 

Не случайно конечно, что именно в Порту-Аллегри, а не в Барселоне, Берлине, Сан-Франциско или Милане появилась такая оппозиционная инициатива (17). Потому что именно в этом городе силы культуры и истории, мобилизованные политическим движением (Бразильской Рабочей партией) в совсем другом ключе, создают иной тип коллективного символического капитала чем тот, что выставляет себя напоказ в Музее Гуггенхайма в Бильбао или в галерее Тейт в Лондоне. Отличительные знаки Порту-Аллегри происходят из его борьбы за формирование альтернативной глобализации, которая не была бы основана на торговле и монопольной ренте и не включена в транснациональный капитализм в целом. Фокусируясь на народной мобилизации она активно конструирует новые культурные формы и новые измерения подлинности, оригинальности и традиций. Это трудный путь, как показали предыдущие примеры, такие как знаменитый опыт Красной Болоньи в 1960-е и 70-е. Социализм в отдельном городе нежизнеспособен. Однако совершенно ясно, что альтернатива современной глобализации не упадет на нас с небес. Она должна появиться из многочисленных местных пространств, сливающихся в широкое движение. 

Противоречия, с которыми сталкиваются капиталисты в поиске монопольной ренты, имеют определенную структурную значимость. Пытаясь торговать ценностями подлинности, локальности, культуры, истории, коллективной памяти и традиций, они открывают возможность для политической мысли и действия, с помощью которых можно создать и добиться реализации социалистических альтернатив. Это пространство требует неустанного изучения и развития со стороны оппозиционных движений, которые включают производителей культуры и культурную продукцию как ключевые элементы своей политической стратегии. Есть множество исторических прецедентов мобилизации сил культуры в этом направлении (роль конструктивизма в годы Русской Революции с 1918 по 1926 – лишь один из множества исторических примеров). Здесь находится одно из ключевых пространств надежды для создания альтернативной глобализации. Той, в которой прогрессивные силы культуры могут искать способы подорвать силы капитала и экспроприировать его, а не наоборот.


Перевод Андрей Невский



Литература:
1 Daniel Bell, The cultural contradictions of capitalism, New York: Basic Books 1978, p. 20; David Harvey, The condition of postmodernity, Oxford: Basil Blackwell, 1989, pp. 290-1; 347-9; Brandon Taylor, Modernism, post-modernism, realism: a critical perspective for art, Winchester: Winchester School of Art Press, 1987, p. 77.
2 The general theory of rent to which I am appealing is presented in David Harvey, The limits to capital, Oxford: Basil Blackwell, 1982, chapter 11.
3 Karl Marx, Capital, vol. 3, New York: International Publishers, 1967, pp. 774-5.
4 Cited in Douglas Kelbaugh, Common Place, Seattle: University of Washington Press, 1997, p. 51.
5 Wolfgang Haug, ‘Commodity aesthetics', Working Papers Series, Department of Comparative American Cultures, Washington State University, 2000, p. 13.
6 I have summarized Marx's views on monopoly in Harvey, The limits to capital, chapter 5.
7 Alfred Chandler, The visible hand: the managerial revolution in American business, Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1977.
8 Marx, Capital vol. 3, p.246. See also Harvey, Limits to capital, chapter 5.
9 Karl Marx, Grundrisse, Harmondsworth, Middlesex: Penguin, 1973, pp. 524-39. For a general expansion of this argument see Harvey, The limits to capital, chapter 12; The condition of postmodernity, part 3 and for a specific application of the concept see William Cronon, Nature's metropolis, New York, Norton, 1991.
10 Tahbilk Wine Club, Wine Club Circular, Issue 15, June 2000, Tahbilk Winery and Vineyard, Tabilk, Victoria, Australia
11 William Langewiesche, ‘The million dollar nose', Atlantic Monthly, vol. 286, No. 6, December 2000, pp. 11-22.
12 Bob Jessop, ‘An entrepreneurial city in action: Hong Kong's emerging strategies in preparation for (inter) urban competition', Urban Studies, 37 (12), 2000, pp. 2287-2313 and David Harvey, ‘From managerialism to entrepreneurialism: the transformation of urban governance in late capitalism', Geografiska Annaler, 71B, 1989, pp. 3-17.
13 See Kevin Cox, ed., Spaces of globalization: reasserting the power of the local, New York: Guilford Press, 1997.
14 Pierre Bourdieu, Distinction: a social critique of the judgement of taste, London: Routledge and Kegan Paul, 1984.
15 Donald McNeill, Tales from the new Barcelona: urban change and the European left, New York: Routledge, 1999.
16 Argyro Loukaki, ‘Whose genius loci: contrasting interpretations of the Sacred Rock of the Athenian Acropolis', Annals of the Association of American Geographers, 87 (2), 1997, pp. 306-29.
17 Rebecca Abers, ‘Practicing radical democracy: lessons from Brazil', Plurimondi, 1 (2) 1999, 67-82; and Ignacio Ramonet, ‘Porto Alegre', Le Monde Diplomatique, N o. 562, 1, January 2001.

Комментариев нет:

Отправить комментарий